А Б В Г Д Е З И К Л М Н П Р С Т У Ф Х Ч Ш  
Салин ЮрийСемченко НиколайСукачёв Вячеслав (В. В. Шпрингер)Сысоев ВсеволодСамар АкимСамар ЕрмишСеменов АрсенийСмоляков СтепанСоломатов ВикторСуходольский Виктор

Сукачёв Вячеслав (В. В. Шпрингер)

Сукачёв В.

СУКАЧЕВ (Шпрингер) Вячеслав Викторович

Родился 3 июля 1945 г. на севере Казахстана в селе Белое. Учился в строительном училище г. Петропавловска (Северный Казахстан). Служба в Советской армии привела его на Дальний Восток. Первой серьезной публикацией считает повесть «Огненный десант» в журнале «Дальний Восток», первой серьезной школой — семинар В. П. Астафьева на зональном Иркутском совещании молодых писателей в 1974 г. В 1975 г. вышла его первая книга «У светлой пристани». Окончил Высшие литературные курсы. Автор более десяти книг.

В 1995 г. по приглашению Фрайбургского университета выехал в Германию. Вел на факультете славистики спецсеминар по современной русской литературе. В 1998 г. вернулся на Дальний Восток.

Член Союза писателей СССР (России). Живет в Хабаровске.

ПАПАНЯ
Рассказ

Серым осенним вечером, когда не поймешь, снег ли, дождь ли сыплется из невидимых туч, Анатолий Васильевич Куликов, прикрывшись большим черным зонтом, торопливо шагал по Тверской. Прохожих было мало, и он шел прямо по центру тротуара, разбрызгивая лужи импортными чешскими сапожками. Уличные фонари размытыми желтыми пятнами наплывали на него, вспыхивая молочным светом и пропадая за плечом. Часто и весело перемигивались красные и оранжевые фонари автомашин, и все это вместе вселяло в душу Анатолия Васильевича слабое волнение, впрочем, настолько слабое, что он едва замечал его.

Миновав театр, Анатолий Васильевич свернул направо, нырнул в темный проходной дворик и, очутившись перед грязно-серым трехэтажным особняком, вошел в слабо освещенный подъезд. Видимо, особняк этот строился еще до революции, и строил его человек состоятельный, не поскупившийся на крученые лестницы из голубого мрамора, замысловатые лепные украшения и прочие архитектурные штуки, которые позже наименовали «архитектурными излишествами». Анатолий Васильевич бойко ступил на голубую лестницу, на ходу сложив и отряхнув зонт, и так же бойко, не переводя дух, поднялся на третий этаж. Если два первых были с высокими потолками, просторными лестничными площадками, густо покрыты выщербленными лепными цветочками, то третий этаж некогда явно предназначался для прислуги: низкие потолки, узкие двери и так часто пробитые по обе стороны коридора, что сразу можно было представить тесные и неудобные комнаты, куда они вели. У одной из таких дверей Анатолий Васильевич остановился, как-то странно усмехнулся и длинно позвонил. Никто не ответил, и он позвонил еще раз, потом еще и еще. Наконец из-за двери послышался слабый, словно бы придушенный голос:
— Да-а, входи…

Анатолий Васильевич опять усмехнулся и неторопливо вошел.
— Здорово, папаня, — в его голосе прозвучала плохо скрываемая насмешка. — Не помер еще?

Тот, к кому он обращался, папаня, лежал на кровати с панцирной сеткой, украшенной четырьмя металлическими шарами по углам и нещадно скрипевшей даже при самом малом движении. Впрочем, в этой узкой и низкой комнате со сводчатым потолком, казалось, все должно было скрипеть и постанывать: маленький круглый стол, венский стул с облупившейся черной краской, настенный шкафчик и часы в деревянном футляре.

Анатолий Васильевич снял и повесил на гвоздь кожаный плащ, войлочную шляпу, развернул и поставил в угол зонт и неожиданно коротко хохотнул:
— Так жив, говоришь, папаня? — Он прошел и сел в изголовье старика на скрипнувший стул. — А я звоню, звоню и уже беспокоиться начал: взял, думаю, мой папаня и помер.

Старик, лежавший на спине под серым солдатским одеялом, не выразил ни удивления, ни возмущения на слова Анатолия Васильевича. Казалось, он даже и не слышал их, пристально и неотрывно глядя в низкий сводчатый потолок голубыми от старости глазами.
— Как же ты тут, без меня-то? — продолжал Анатолий Васильевич. — Неделю не виделись, а это по нашим перестроечным временам — вечность. Или тебе не до перестройки? Ты же газеты не читаешь, радио не слушаешь, а зря! Там такое творится, что тебе и во сне не увидеть: бастуют, кричат на каждом перекрестке, — Куликов поморщился, — да еще как кричат-то… А, может, ты обо мне соскучился? Или не до меня было — грехи замаливал… Что молчишь-то?

Анатолий Васильевич низко склонился над лицом старика, пытаясь перехватить его взгляд, но старик прикрыл глаза желтоватыми веками и глубоко вздохнул.
— Вот, не желаем даже и смотреть, а почему не желаем? — Куликов покривился. — Не кто-нибудь ведь пришел, сын приемный. Или не узнаешь? Да и как признать, если и раньше в упор не видел… Эх, папаня, папаня, а ведь я о тебе забочусь, хоть раз в неделю да прихожу. А ты-то, вспомни, в детский дом меня сдал и три года не заглядывал. Это как называется? А я вот не обижаюсь, сердца на тебя не держу. — Анатолий Васильевич встал и взволнованно прошелся по комнате. — Нет, не держу. Я ведь понимаю, что иначе ты не мог. Не до меня было. Как же, рестораны, суфле-пюре, шампанское, женщины… Эх, папаня, пожил же ты, пока я в детдоме перловкой давился… Пожи-ил. А теперь вот обиды какие-то, претензии. Ну скажи, скажи ты мне на милость, — повысил голос Куликов, останавливаясь над стариком, — как еще я должен к тебе относиться? В плешь целовать? А может и к ручке приложиться? Ведь я учен, помню, как это делается, а ты-то помнишь? «Эй, сучонок, поди сюды, — меняя голос, срываясь на фальцет, прокричал Анатолий Васильевич. — Кому сказано: поди сюда! А ну, тварь паршивая, целуй руку! Кто тебя кормит, стер-ва? Я кормлю! Давно бы подох, да сердце у меня мягкое. Пошел вон, ск-котина!»

Анатолий Васильевич разволновался, на его круглых щеках проступили красные пятна, губы задрожали, и он устало опустился на стул, не в силах говорить дальше.

А старик по-прежнему лежал на спине и голубыми глазами смотрел в низкий сводчатый потолок. Густая серая щетина покрывала его впалые щеки и дряблую шею, на которой, ближе к правому предплечью, часто пульсировала вздувшаяся темно-синяя вена.
— Это кто к тебе приходил? — смирив волнение, спросил Куликов, разглядывая пачку печенья и два пакета молока на столе.
— Аннушка? Носят ее еще ноги? Хотя что же не носить-то? Она лет на двадцать моложе тебя. Ты ведь молоденьких любил, чистеньких. Этаких… — пощелкал пальцами Куликов, — «чтобы духу тесно в груди было». Твои слова, я запомнил. Матушка, конечно, для тебя старовата была, всего-то лет на десять моложе. Ну да тут особое дело: квартира. Хоть и плохонький, да угол, за который тебе в Москве зацепиться можно было. Вот ты и зацепился, как репей за штанину. Матушку через три года в могилу свел, меня — в детдом и остался здесь — хозяин-барин. — Теперь Анатолий Васильевич говорил ровно, с оттенком грусти, словно бы вспоминал все это для одного себя. — Аннушку ты быстро бросил: не тот форс. Даром что вместе матушку травили, а и она тебя не раскусила. Надеялась, женишься ты на ней, а ты ей — фигу в масле. Так ей и надо, дуре раскосой…

Старик дернулся и тяжело повернул голову к стене. Анатолий Васильевич, привскочив на стуле, склонился над ним. Глаза его заблестели.
— Что, папаня, что, родненький? — заботливо и почти нежно спросил он. — Не хочется слушать? Тяжело тебе, бедненькому? Мучаю я тебя? Ах, изверг-то я какой! А маманю за косу и по комнатам из угла в угол, и пинками под ребра, это как? Это как?! — вскрикнул Анатолий Васильевич и грубо рванул старика за плечо.
— Я тебя спрашиваю, папаня, это как?! Сапожищами сорок четвертого размера женщину по ребрам, а-а? Ногу-то не зашиб, а-а! Что молчишь-то? Сказать нечего?
— Пусти плечо, — попросил старик, — больно…

Анатолий Васильевич опомнился и отскочил от папани. В комнате стало тихо, лишь маятник со скрипом отсчитывал секунды. Анатолий Васильевич, сцепив руки за спиной, молча стоял у окна, по которому густо струились дождевые капли, и нервно пощелкивал пальцами. Его коротко стриженный затылок, на который теперь смотрел старик, был тверд и упрям, и папаня вздохнул и подумал о том, что Куликов похож на мать. Не чертами лица и не манерами, а именно вот этим упрямым затылком.
— Я новую квартиру получаю, трехкомнатную, — не оборачиваясь, сообщил Анатолий Васильевич. — Рядом с метро… Меня на работе ценят. И сейчас, по новым временам, я далеко могу пойти… Квартиры у нас просто так не дают…
— Скоро и эту можешь забрать, — тускло ответил старик. Анатолий Васильевич удивленно оглянулся и сощурился на папаню.
— Вот как! Спасибо… Опять благодетельствуешь? — Было заметно, что Куликов старается говорить спокойно. — А где ты, дорогой папаня, раньше был? Когда я по всей Москве углы снимал? Когда с женой и дочкой в подвале у дворничихи жил? Может быть, ты об этом не знал?

Куликов вновь заходил по комнате, вздрагивая узковатыми плечами и болезненно морщась.
— Вот ты сколько прожил на свете? — остановился он перед стариком. — Ты ведь до-олго пожил, и не как-нибудь, а в свое удовольствие. От фронта отвертелся, трудармию обошел, голода не знал… Как же ты все это так сумел? Другие и воевали, и от голода пухли, а с тебя все как с гуся вода. Да и работать-то ты никогда по-настоящему не работал, все больше возле торговых складов вертелся. То пряники грузил, то водку экспедировал. Не-ет, папаня, душонка у тебя темная, если в ней покопаться, да как следует покопаться, ой-е-ей! И вот с такой-то душонкой ты более семидесяти лет прожил, а маманю в тридцать лет ухайдакал. Это как называется? Это справедливо?
— Болела она, — прошептал старик, — ты же знаешь…
— Болела! — взвизгнул Куликов. — А как же ей не болеть?! Сколько раз она зимою в подворотнях ночевала? А на чердаке? Ты мне брось про ее болезнь говорить. Думаешь, я не помню, как ты однажды после дня рождения пришел? По-омню, и очень даже хорошо мне этот день рождения запомнился… «Лизка! Сними сапоги, — опять перешел на фальцет Анатолий Васильевич, — живее! Ты что, лярва, ходить разучилась, так я сейчас научу… а теперь ноги целуй… Ну!» Ты может и забыл, а я помню, как мы от тебя в тот вечер убегали и за мусорным ящиком прятались. Забыл? Не помнишь? — Куликов схватил стул, с силой поставил его напротив кровати и сел. — А я помню. Дело-то в ноябре было, в самом конце, с неба мокрый снег валил, а мы часа три за тем ящиком просидели. Мать в ситцевом платье и тапочках. Я — в вельветовой курточке и босой. Как же ей было не заболеть, воспаление легких не подхватить? Ты и у меня лет двадцать отнял. Слышишь! — Куликов вновь дернул старика за плечо. — Лет двадцать! Ты вот после семидесяти околеваешь, а я и пятьдесят не проживу… Это как называется? Ка-ак?!

Старик раскашлялся, хватаясь рукой за горло, солдатское одеяло сползло на пол, открыв длинную и очень худую фигуру в заношенном сером белье со штопками на локтях. Кашлял он долго, надсадно, вдавливаясь спиной в матрац и поджимая сухие ноги. Когда кашель отпустил его и папаня пришел в себя, Куликов, внимательно наблюдавший за ним, злорадно спросил:
— Что, вспомнил, папаня?
— Воды, — хрипло попросил старик.
— Нет, подожди, — поднял палец Куликов, — ты вначале скажи, вспомнил или нет?
— Воды-ы,- вдруг всхлипнул старик, — дай попить…
— Попи-ить, — передразнил Анатолий Васильевич, — на том свете смолой напоят.

Однако же он пошел в угол, зачерпнул из эмалированного ведра кружку воды и подал папане.

Старик пил трудно, захлебываясь и проливая на одеяло. Сесть он не мог, а лишь приподнял голову, уперев ее в металлические прутья кровати. Напившись, поставил кружку на грудь, не смея попросить Анатолия Васильевича забрать ее. И опять было тихо в пустой комнате со сводчатым потолком, и опять текли секунды, равномерно падая с круглого желтого маятника.
— Все ты переворачиваешь, — неожиданно заговорил старик, — все! Этак любого человека в изверги можно записать. И тогда, с именин… Я ведь ноги не просил целовать… Ты это сам придумал.
— Старик говорил медленно, с паузами, не глядя на Анатолия Васильевича и вроде бы даже не обращаясь к нему. — Ты за квартиру мне мстишь, вот что, а не за мать. За квартиру… а что мне было делать? На улицу идти? А тебя, значит, в квартиру пустить… Ведь вместе ты не хотел… Злой ты, Толька, злой… Всегда был злой…
— Ага, заговорил, — обрадовался Анатолий Васильевич, — запел песенку. Полегчало? Отпустило? Может, и еще с годочек поживешь? Поживи, поживи, я не возражаю. Но про мое зло — это ты брось. Лучше не трогай, — напрягся голосом Куликов, — а то ведь я… Это ты вспомнил, как я тебя за руку укусил? Благодетеля-то, посмел! Да была бы у меня в ту пору сила, я тебе ее начисто отхватил бы. Хам — и нет у тебя руки, и мать за волосы нечем таскать. Бла-го-де-тель…
— Ты вот дочку растишь, бьешь, наверное? — тихо спросил старик.
— Если заслужит, то и всыплю, — вспыльчиво ответил Анатолий Васильевич.
— Вот, бьешь, значит… А ты мне чужой был… И всякие пакости строил. Уксус в суп наливал… Спичечные головки в махорку крошил… Это как надо было понимать? А матушка… Матушка твоя упрямством и попреками меня доняла… Чуть что — вон из моего дома… Ну и не выдерживал я, случалось, бивал, не без этого…
— Ишь ты как заговорил, — удивился Анатолий Васильевич, — ишь куда увел разговор-то. И я, значит, плохой, и мать виновата, а ты ни при чем? — Куликов сел на стул, и в самом деле изумленно вытаращившись на старика. — Арти-ист, ничего не скажешь. И это ты помирать собрался? Да тебя еще и палкой не убьешь… Ишь ведь как ловко повернул. А я тебе вот что на это скажу: убил ты ее и не только сапогами, специально убил. Она в больнице лежала, ты хоть раз к ней сходил? Она няньку двадцать пять раз за тобой присылала, молила тебя прийти. Ты пошел? Ты с Аннушкой водку жрал и на этой вот самой кровати увеселялся. Ее смерть на твоей совести, папаня, ты это лучше меня знаешь…

Старик вновь закашлялся. Кружка, опрокинувшись, полетела на пол. Куликов, вскочив со стула, склонился над ним, заложив руки за спину.
— Ишь, как тебя выкручивает. Давай, давай, разыгрывай представление. Мне это оч-чень интересно.
— У-у-у, — промычал сквозь кашель старик, загораживаясь от Куликова рукой.
— Вот так, еще давай! — уже кричал Анатолий Васильевич. — Поддай жару! Только запомни: мать на твоей совести. На твоей! Ты ее убил! Убийца!… Век бы тебе так кашлять и не прокашляться…

Анатолий Васильевич стремительно прошел к двери, снял с гвоздя плащ, надел и аккуратно застегнулся на все пуговицы. Потом так же стремительно взял зонт и вновь склонился над стариком.
— Всего хорошего, папаня, — с удовлетворенным спокойствием сказал Куликов. — До новой встречи…