А Б В Г Д Е З И К Л М Н П Р С Т У Ф Х Ч Ш  
Ефименко ВасилийЕфименко ЮрийЕращенко Виктор

Ефименко Юрий

Ефименко Ю.

ЕФИМЕНКО Юрий Васильевич

Родился 26 сентября 1943 г. в г. Спасске-Дальнем Приморского края. В 1946 г. семья переехала в Хабаровск. Работал фрезеровщиком на заводе, корреспондентом последних известий Хабаровского радио, заведовал литературно-драматической редакцией радио. Служил в воздушно-десантных войсках. Учился в Московском университете на факультете журналистики, в аспирантуре МГУ. В 1991 г. был избран депутатом краевого Совета народных депутатов.

Рассказы публиковались в журналах, звучали по Хабаровскому радио. В 1980 г. вышла в свет первая книжка повестей «Несговорчивые люди», в 2003 г. — повесть в новеллах «Письма из города детства», удостоенная городской премии.

Член Союза писателей СССР. Живет в Хабаровске.

СТАРЫЕ ДРУЗЬЯ, СОРАТНИКИ ПО ДЕТСТВУ
Из книги «Письма из города детства»

…Кем был когда-то богат, уже не дожидаются меня, моего возвращения, не спешат позвонить и примчаться к застолью. Их сменили другие. Время выпотрошило казну детской дружбы, казавшуюся неисчерпаемой и просторной, как небо, под которым сообща было столько пережито и решено. Наша дружба растворилась в городах, по которым раскидало, и в новых людях, кого пустили, пригласили, а то и вымолили войти в нашу жизнь.

Что из того — пусть рядом где-то, здесь же, в нашем городе, остается Саша Дубовской, а по-нашенски — Дуба? Самый преданный и самый близкий по детству друг!.. Он был добр, вынослив, неболтлив и самоотвержен. Смуглый, черноглазый и ловкий, он походил на цыгана. Ему удавалось все, за что ни брался — рыбачить, пилить и строгать, играть в настольный теннис, вовремя высмотреть коменданта нашего двора, гонявшего нас с крыш, из подвалов, бомбоубежища, натягивать волейбольную сетку, сделать из травы пищалку, дать кому следует хороший щелбан, наладить телефон, перемахнуть с ходу высокий забор, позлить девчонок, кому так и не удалось за все время ни разу поймать его в «казаках-разбойниках».

Нас никогда с ним ничто не разделяло. Ни даже моя привычка к бахвальству на воде, где чувствовал и чувствую себя, словно предки мои вовсе не от обезьян, а по прямой линии от развилки с дельфинами. В пронизанной солнцем реке точно есть неуловимое, особенное электричество: наполняет легкостью, будоражит, изгибает ужом, толкает дурачиться, барахтаться, брызгаться, орать, рисоваться перед девчонками, подныривать издали под них, чтобы схватить кого-нибудь за пятку, хорошо представляя, какой там над водой визг. Становится весело, бесшабашно и вселенски хорошо! Но и девочки, даже какая-то Люська Комаркова, появляясь возле солнечной реки в купальниках, вдруг казались ближе, роднее, беззащитнее, как сразу же и незнакомее, отчужденнее. Когда они заходили в воду, с женской осторожностью и плавностью, в них неожиданно выступало что-то глубокое, захватывающее, хотя еще и не по-нашему мальчишескому уму. Словно видишь волнующий фильм о необыкновенных красавицах. Только же этих необыкновенных играли наши дворовые девчонки! И чтоб они на тебя тут не обратили внимание?!.. А Сашка совершенно не умел плавать. Он прикрывал рубашкой от жгучего солнца свою черную голову, валялся в жидкой тени прибрежного тальника и невесело следил за нашей радостной возней. Что ему оставалось делать!

Ни даже его классная игра в футбол. Куда мне было до его точного и гулкого удара, до его мелькающих пропеллером ног! В гордости нашего двора, в команде «Молния», для которой девочки вышили специальные эмблемы и они красовались на красных футболках почище какой-нибудь динамовской или спартаковской, — Сашка был единственной вполне молнией. И спасал не только всю линию защиты, включая мой весьма проницаемый правый край, а равно и левый, не менее бездарно охраняемый Мишкой Виноградовым, это еще ладно — он был у нас и центром, за все нападение во главе с нашим самозванным форвардом Валеркой Березко.

С Сашкой нас ни в коей мере не ссорили — и это предельное из испытаний — и наши собственные отношения с какой-либо из девчонок. Мы стояли друг за друга чего бы это ни стоило кому-то из нас.

И это он по-своему виноват во всех моих последующих крушениях в дружбе: наши отношения вовеки приучили меня понимать ее только как высшую ступень человеческого благородства и бескорыстия. Убеждение, которое разделяют — нет, не в рассуждениях — далеко-предалеко не все.

Взрослая жизнь отучила нас всех друг от друга.

Изредка с кем-нибудь столкнешься случайно. Мы подарим друг другу несколько бестолковых воспоминаний, дружно согласимся, что у нас был отличный двор, поразимся коротко — диво-дивное: сколько прошло лет! — и порадуемся искренне, что узнали все-таки друг друга. И заторопимся по своим делам, не рассчитывая свидеться еще. Мы будто безвозвратно затеряли, забыли свой общий родной язык и перешли давно на другие речения и наречия, малопонятные, вовсе неясные, а то, глядишь, и взаимно неприятные. Наши взрослые жизни, как сумасшедшие машины в степи, беспорядочно испещренной колесами, разнесли нас в разных направлениях, и настолько противоположных порой, что немыслимо сойтись вновь, коль не у каждого теплится память детского сердца. И вот уже один из них выбирает между хлопотами из-за меня и бесхлопотным доходом в две-три тысячи рублей как раз эти деньги. А я-то думал — пожизненный друг!.. И рана долго затягивалась.

Не слишком ли поспешно и бездумно мы отвыкаем от неписаных, но высоких законов детства? Не слишком ли легко и безалаберно, словно всего лишь на другую сторону той же улицы перейти, мы, взрослея, отрекаемся от них, словно ничего не было, да и не могло быть? Кодексы, уставы, положения, инструкции, правила — все параграфы нашей великовозрастной жизни, пусть и нужные, справедливые: неужто они надежнее? Я уверен — вовсе не восполняют потери! Мир страдает от зла взрослых, а не детей. Жизнь загоняется в обветшалую и жестокую форму пирамиды усилиями взрослых — дети владеют навыком равенства при любом происхождении и любой вере. Не слишком ли безоговорочно мы принимаем правила игры по-взрослому? В детстве мы знали что-то большее и более надежное, как друг для друга, так и собственно для себя. Что же именно? Я просто еще не вижу подходящих, точно соответствующих, годных слов. А другими — непременно переврешь.

Я могу пока сказать лишь так: в детстве мы все бы-ваем человечнее, мы были сцеплены прежде всего человечностью, до тех самых пор, пока наш круг не был разорван раздробленным укладом взрослости.

И детская дружба — не из общего коридора в коммунальной квартире, не от общего подъезда и не дворовая площадка, где без труда находится общность увлечений, занятий. Вовсе нет! Дружба по детству — особые пространство и время, без множественных и излюбленных взрослыми измерений, без чинов и званий, дипломов и наград, мало ли еще без чего! Зато здесь в силе то, что неуловимо и злит упорядоченных граждан: живая изменчивая, ранимая и впитывающая человеческая душа с ее жаждой движения и встречных теплых волн от всех, к кому прикасается.

И так ли уж без необходимости в тихий летний вечер вдруг остро хочется промчаться на велосипеде по Серышева и, круто свернув, полететь вниз по одной из скатывающихся с нее улиц, пузыря рубашкой, привставая на педалях, как на стременах, напряженно сжимать мелко подрагивающий руль, слышать тревожный звон ключей в кошельке под сиденьем и отлично знать, что за спиной несутся еще несколько друзей, но они то и дело опасливо прижимают тормоза? И так ли случайно нет-нет притягивают твои старые записи, дневники, давние фотографии, с которых на тебя пристально смотрят стриженные мальчишки в футболках, шароварах и тюбетейках и девчонки с заплетенными косами и в ситцевых платьях ниже колен? Я вглядываюсь в этих ребят, и важнее всего не припомнить их имена и события, связанные с ними, а подглядеть: о чем они в эту секунду думают и что в их глазах? И что было их силой, отчего их взгляд открыт, а лица светлы?

Но и те, кого нет на этих снимках, мне все видятся отчетливо, будто связаны мы все были по меньшей мере долгим и трудным восхождением на высокую гору или обороной сталинградского дома.

Вот Витька Безрукавников. Стойко сопливый, веснушчатый крепыш, любитель фантастического супа — с сахаром. Да, это он был отличный напарник по неизбежному детскому хулиганству: это лишь с ним можно было цепляться за машины, когда они тянули в гору на первой скорости, повисеть на заднем борту и хоть немного (и опасно!), но прокатиться. И это с ним мы подкараулили в первом же классе, осенью, ябеду и на-вернули его по разу портфелем по голове, и тот сразу же заревел густо, а нам тотчас же стало жалко, и мы оба же, не сговариваясь, отказались от наших педагогических намерений трахнуть его еще разок-другой, для верности. С Витькой мы таскали у газосварщиков карбид, заталкивали его в бутылку с водой, затыкали ее покрепче пробкой, а потом смотрели, олухи, как она взорвется, рискуя почти гарантированным уродством физиономии от осколков. И это Витька же потом довел меня, полуобморочного, когда я получил ребром лопаты в переносицу, до квартиры, помог добраться до пятого этажа, а, может, и просто дотащил, не помню ведь вообще ничего…

А почему мне так хорошо, отчетливее даже Витьки, помнится ясное, умное лицо Вити Савельева, единственного отличника, которого мы все уважали? Мы сдружились с ним немного позже, чем с Витькой Безрукавниковым, в третьем и в четвертом классе, и вместе сдавали первые в жизни экзамены — за начальную школу. Не потому ли память не уступает его времени, что его постоянная опрятность, очень редкая для послевоенных времен, и прямо-таки, как у взрослого, воспитанность не казались детским лицемерием и не проводили между нами границы. Он не чурался даже тех из наших одноклассников, у кого на осмотрах находили вошь (не ахти какая редкость тогда!), будто все понимал со взрослой мудростью: детей ли в том была вина! Мне нравилось в нем спокойное, теплое и доброжелательное выражение его серых и немного раскосых глаз, его тактичная доброта и постоянная вежливость. И было совсем не удивительно, что с переводом отца-офицера — в нашем дворе дело обычное — Витя Савельев уехал в такой знаменитый и торжественный город, как Ленинград.

И с какой стати до сих пор, десятилетия спустя, мне стыдно за слезы Зюзьки, Вити Зюзякова, безобидного, круглолицего и привязчивого мальчика, кому вечно доставались лишь задворки наших общих увлечений, намерений и тайн? Мы пошли в гости к самой красивой из наших девочек двора, втихую тотчас решив — этого не брать: такого неинтересного, малозначительного человека, чтобы его заурядность ненароком не отразилась и на нас. А он потащился, как водится, следом за нами, позади, где и положено слабакам и обозу, вовсе не подозревая, что уже был отгорожен от нас этим коротким, летучим заговором юных самолюбцев. В общем, никому так и не пришло в голову ничего, как отвязаться бы от него понадежнее и хитрее. И в последнюю минуту в подъезде, перед дверью нашего кумира, на Зюзьку просто прикрикнули: «Чего увязался? Тебя не берем!..» Нет, это не я так оттолкнул его, но и не побежал сейчас же искать, когда кто-то, войдя последним, тихо сказал: «А Зюзя заплакал».

И зачем, скажите пожалуйста, много лет спустя, едва вспомнишь ту светлую, умненькую и немало бесшабашную девочку, на несколько лет помладше моего (ах ты, черт побери! Как же ее звали?), кого выручил однажды, так больно кольнет сожаление: как жаль, что затерялась бесследно, где-то исчезла, пока я сосредоточенно готовил себя в великие люди… Заслуги мои перед ней были до ничтожного скромны. Купались на набережной стадиона как раз под размашистой надписью, что купаться тут запрещается. Загорали между ее аршинных букв. И никого она не волновала (воспрещение всегда рождает первичный энтузиазм исследовательского порядка). Но бывают же минуты, когда осмотрительность не лишняя. И ее подружки благоразумно поостереглись — тотчас выбрались из воды. Эта же — в пятый или в шестой перешла? — точно из принципа полезла в реку, когда на нижнюю террасу, залитую паводком, горохом высыпалась окрестная мелкая шпана. Они акулятами бросились к ней — хватали, щипали за грудь, живот, ноги, лезли в пах. Сжавшись, она нырнула, еле вырвалась перевести дыхание. Я сбежал вниз, выхватил ее за руку. Вот и все. С нее и то — как с гуся вода, не слишком-то по виду была растеряна. И мы сталкивались во дворе. Но в старших классах не очень-то замечаешь даже тех, кто всего на класс ниже. Что мне было до нее! Я уже собирался в Париж. И не только по мушкетерским следам. Она же с того дня стала относиться иначе: так нежно улыбалась при встрече, так преданно заглядывала в глаза и с такой бережной, невысказываемой радостью шла рядом или стояла подле. И всегда справлялась в эти минуты с чертиком в себе, толкавшим ее на неизбежные глупости. И слушалась меня… Вселенский олух! Каким бы замечательным другом могла стать она: не только на всю жизнь, но и по моей смерти, до последней собственной минуты. Такие как раз и вырастают из подобных: умные из чутких и преданные из бесстрашных. Какими бывают возле нас лишь очень любящие женщины. Тоже, не осердитесь, — сверхредкая встреча на свете! Только ведь все это было все-таки давно-предавно…

И, наконец, в чем причина, что именно долговязый и нескладный Рома, кто уехал раньше многих из моих близких друзей, остался единственный, с кем охотно видимся в Москве у него и можем часами складывать друг перед другом на прибранный после ужина полуночный стол все наши горести, догадки и надежды и оберегаем друг друга в наших переживаниях, наблюдениях и выводах даже от самых компетентных органов или взыскующих сограждан. Белобрысый, медлительный, не сметливый, он никогда не был среди нас в затеях или каких-нибудь боевых эпизодах в героях, лидерах. И Ромой его прозвали не от фамилии Румянцев, а со злого языка одноклассниц, кому попался в совхозе на так называемой школьной практике теленок с этим именем. Но к прозвищу быстро привыкли, и оно перестало казаться обидным даже для него самого. Если Рома расшибал палец — он у него не заживал все лето, распухал. И Рома ходил, держа его, забинтованный, перед собой, как белый флаг. Он, единственный из нас помышлявших, кто дошел-таки до мечты о море. Окончил мореходку на Сахалине и плавал на судах Дальневосточного пароходства. Там выбился в председатели судового комитета, дальше же больше — в партийные работники и сидел в квартале, куда так просто не попасть. Мы и ныне с Ромой по многим меркам различные люди. А все же так и остались стоять — спина к спине у мачты против тысячи…

И что же в конце концов кроется за всеми этими вопросами, которые не устаю задавать себе по прошествии стольких лет? Почему не дает покоя их затянувшаяся неразрешенность? Может быть, разгадка в том, что все мы были в ту пору не просто — друзьями от законных нужд детства, где нужно делить игры, возможность кое-что разузнать запретное или просто побыть без родительской опеки, в собственном мире, без оглядки? Мы были настоящими соратниками по детству, неосознанно мудрыми исполнителями закрепившихся за ним особых законов жизни, дорогих мне и поныне? Не знаю, где истина высшего порядка. Лишь хорошо понятно, что не пробиться в одиночку к самому правильному и безусловному ответу.

Я часто слышу в себе неясные голоса затерянных друзей, будто в вечернем осеннем небе перекликаются невидимо пролетающие птицы или кому-то не спится, в переговорах, за широкой ночной рекой. Прислушиваюсь к ним. О чем они переговариваются? Что пытаются мне сказать?